ÓА.Хуснутдинов
Андрей Хуснутдинов
ХРОНИЧЕСКИЙ ЧЕЛОВЕК
вопрос времени
Буржуа — часовщик. Не в том смысле, что производит часы, а в том, что первый в истории стал производить свое свободное время. То есть он запускает работу экономического механизма, который не требует ни мысленного, ни физического его поденного участия. Однако часовщик — не всегда буржуа. С прогрессом трудовых законодательств, возбраняющих нанимателям увольнять наемников без соблюдения известных условий (а в совокупности таковые условия зачастую означают не только увольнение работника, но и разорение работодателя), в часовщики можно смело записывать целое сословие как частных, так и государственных служащих. Все это люди, которые — если они только не воруют или не сходят с ума — болеют за свое дело исключительно в урочные часы. Оставшееся после работы время есть, в общем говоря, фаза максимального затмения состоявшейся социальной функции, период смены интеллектуального вектора, когда мысли требуют пищи, коренным образом отличной от профессиональной рутины. Время это заполняется чем попало, лишь бы не работой, но впервые именно часовщик призывает к себе искусство в качестве основного из развлечений. В рассказе «Черт на колокольне» Эдгар По описывает загадочное местечко Школькофремен. Архитектура городка, состоящего ровно из шестидесяти домов, есть калька архитектуры часового циферблата. Расположенные по кругу дома все как один обращены коньками крыш к высящейся точно посередине колокольне. Часы в Школькофремене всюду: не только там, где им положено быть — на колокольне, в карманах обывателей, на каминных полках, — но даже вделаны в животы фарфоровых человечков и болтаются привязанными к хвостам кошек. Размеренный уклад школькофременцев, занятых регулярными сверками своих домашних часов с часами на колокольне да приготовлением свинины с кислой капустой, разбивается в один прекрасный день явлением черта на колокольне. В этот прекрасный день башенные часы Школькофремена бьют в полдень не двенадцать, а тринадцать часов, и этот пробивший лишний час, когда в мгновение ока разваривается вся школькофременская капуста и гаснут все курительные трубки школькофременцев — час буржуазии. А вернее, часовщика. Потому что часовщик производит не столько свинину с кислой капустой, сколько свое свободное время. Можно сказать, он живет на пограничной территории между экономикой — созданием прибавочного продукта — и темпономикой — созданием свободного времени. Своего свободного времени нет у пролетария и магната, так как первый, хотя и производит прибавочную стоимость, но не распоряжается ею, а второй не производит прибавочной стоимости вообще — только присваивает и распределяет ее. «Время — деньги» — лозунг этих двух типов, не создающих свободного времени для себя. Лозунг часовщика зеркальный: «Деньги — время». Или, точнее: «Деньги — свободное время». Здесь важно не путать двух, на первый взгляд, совершенно совпадающих понятий — лишнего, неурочного времени и времени свободного. Пересекаются они только в одной точке: свободное время «имеет место быть», «происходит» в течение времени неурочного. Это не время в обыденном представлении длительности, протяженности события, измеряемой часами, но, если угодно, само событие и есть. В середине прошлого века советский астрофизик Николай Козырев выдвинул гипотезу, обосновывающую, ни много ни мало, материальность времени. Если верить научным комментариям на этот счет — то комплиментарным, то осторожным — он подтвердил свою теорию экспериментальным путем.[1] Звезды, утверждает Козырев — не термоядерные «котлы», работающие на синтезе гелия, а машины по переработке времени. Общепринятая физическая теория, по крайней мере, не в силах объяснить ни их долгожительства, ни отсутствия видимых признаков грядущей тепловой смерти Вселенной. По мысли ученого, вблизи любого деструктивного процесса (горящей спиртовки, стакана с остывающей водой), который является не чем иным, как источником времени, физические объекты меняют свои свойства и массу. Иными словами, время истекает из разрушения и поглощается созиданием. Без кризиса нет развития, без войны нет мира, без смерти нет жизни, etc. Добавим к этому антиномичному ряду, что без экономики нет темпономики. Возникающее логическое напряжение (в самом деле, как может производство прибавочного продукта ассоциироваться с разрушением?) тут снимается просто: человек в производственном процессе есть такой же подверженный износу механизм, как и любой объект основного фонда. Чего стоит хотя бы лексема ‘mort’ — пускай и маскирующаяся под ‘amor’ — в заглавии черного бухгалтерского списка «амортизация». В экономике человек утрачивает свои видовые и личностные черты. Здесь он не человек даже грамматически, а нечто совсем уж несусветное — «человеко-день» и «человеко-час».[2] Ему, впрочем, не приходится выбирать себе другой среды с тех пор, как, в отличие от животного, он сам начал воспроизводить свою среду. Все-таки из Золотого Века, когда люди жили по тысяче лет, экономика «выдернула» их не безвозвратно и не целиком. По большому счету, Золотой Век и не прерывался никогда. Он оскудел, как вырабатывается понемногу сколь угодно богатое месторождение, измельчал — да и мудрено было бы не измельчать при нынешних демографических показателях, — но никуда не делся. Он был обналичен и оприходован находчивым часовщиком. Отсюда, кстати, у последнего и вечные нелады с солнечным временем. Проведите простой эксперимент. Спросите человека, только что посмотревшего на свои наручные часы, сколько сейчас времени. Магнат и пролетарий вам ответят точно и не мешкая. Часовщик будет вынужден либо снова свериться с часами, либо ответит с заминкой, которая, по сути, есть та же повторная сверка, возвращение к циферблату по памяти. Причина такой копотливости в том, что, глядя на часы, часовщик замеряет не столько длительность событий или дистанцию между ними, сколько оценивает их совместимость со своим, пусть сколь угодно мизерным, исчезающе малым золотым веком, с координатами той текучей области в физической Вселенной, где единственно и возможно его личное бытие — со своим свободным временем. Свободное время, которым, как кажется, вправе распоряжаться пролетарий с магнатом — другое дело. Ведь это всего-навсего неурочное время. Не продукт, не событие, а как раз их отсутствие, видимость наподобие миража, оболочка, требующая не столько заполнить себя, сколько быстро и максимально — посредством азарта, алкоголя, наркотика — сократить, свести на нет. И оттого что они не знают, что такое свободное время, — любая свободная от дум о деньгах минута представляется не свободной минутой, не благом, а пустым времяпровождением, — пролетарий и магнат совершенно не умеют им пользоваться и способны лишь убивать его. Нувориш — магнат с мозгами пролетария — живет, как правило, меньше того и другого. Завладевая чужой прибавочной стоимостью, он ошибочно думает, что завладевает и произведенным этой стоимостью свободным временем. Магнат худо-бедно привык к такому обману чувств и старается растянуть свой рабочий день на все двадцать четыре часа в сутки. Пролетарию же подобная проблема неизвестна вовсе. Вакуум, возникающий на месте химеры под названием «свободное время», нувориш пытается заполнить еще более эфемерными материями в виде предметов роскоши, которые он выменивает на часть (иногда — бóльшую) присвоенной прибавочной стоимости — всех этих сказочных особняков, шикарных авто и сногсшибательных красоток. Показательна и практически неизбывна страсть нувориша к дорогим швейцарским хронометрам. Не имея возможности достичь миража, то есть заполучить в свое распоряжение чужое свободное время, он добивается кратковременного душевного равновесия единственно возможным способом: овеществляет мираж, делает из него нечто среднее между фетишем и талисманом. Это, по-видимому, есть особая, пока что малоизученная форма страха смерти, аналогичная той, что побуждает иных несчастных заживо замораживать себя в жидком азоте. Но заморозить нельзя ни душу, ни время. Неизвестно, является ли душа возобновляемым ресурсом — свободное время вполне возобновляемо, — но уж точно то и другое не подлежит хранению и накоплению. Как замораживание или мумификация человека есть не консервация жизни, а лишь консервация смерти, так и попытка консервации времени может быть зачтена только в виде некоего эстетического знака. Свободное время — «душа» прибавочной стоимости и, соответственно, не подлежит передаче вторым лицам. Отнятая (обездушенная?), она порывает всяческое, в том числе метафизическое, сообщение с созданным ею свободным временем, однако устанавливает не менее мистическую связь со временем жизни своего нового собственника. Впрочем, загадочная эта зависимость может быть описана весьма простой формулой:
t1 = t2 / $,
где t1 — продолжительность жизни нувориша, так называемое время дожития, в сутках, t2 — время, потраченное на присвоение прибавочной стоимости, в часах, $ — количество присвоенной прибавочной стоимости в условных единицах. Рыночной экономике формула эта хорошо знакома. И хотя бюджет рыночного государства формируется большей частью из налога на добавленную стоимость, процент отчислений с добавленной стоимости не является грабительским, нуворишеским. А вот, например, злые волшебники из «Сказки о потерянном времени» использовали данное равенство в несколько усеченном варианте (откуда им, промышлявшим на советской территории, было знать о прибавочной стоимости и тем более о каких-то там условных единицах?). Тем не менее, предложенный сказочными очковтирателями метод прямого скручивания часовых стрелок следует признать простым и эффективным. Как и все советское. За одним небольшим исключением: стрелки можно было перекрутить в любой момент обратно. Каковую операцию находчивые пионеры — даром, что прогульщики — не преминули провернуть с таким задором и запасом, что от злых волшебников осталось мокрое место. Советский Союз не продержался долго (хотя тут как посмотреть: может, наоборот — слишком долго?), потому что богатого временем слоя часовщиков в нем не было по определению. Советский человек был странным конгломератом пролетария и магната — лишенный права распоряжаться произведенной прибавочной стоимостью, он в то же время являлся единственным законным субъектом экономики. Только в свои неурочные часы (каковые относились к свободному времени так же, как относится само время к часовому циферблату), вместо того, чтобы беспокоиться о сохранении и приумножении капиталов, он был занят общественными нагрузками, сельхозработами, военными сборами, субботниками, да бог знает чем еще. И, может быть, правильно, если б оказалось позволительно — не с точки зрения морали, конечно, а с точки зрения экономики — расширить пределы ГУЛАГа до государственной границы СССР, загрузить человека производством прибавочной стоимости от побудки до отбоя. Однако прибавочную стоимость недостаточно произвести, ее еще необходимо продать. В данном случае важно не то, как с такой сказочной задачей справлялась плановая экономика — важно, что, несмотря на все свои общественные нагрузки, советский человек воспроизводил неурочное время в таких же количествах, в каких выдавал на горá никому не нужную прибавочную стоимость. И вот на колокольне советского школькофремена пробивает час явления, что так поразительно напоминает западного часовщика. Час интеллигенции. Пускай к этому часу большинство советских школькофременцев — очевидно, за недостатком свинины с кислой капустой — уже основательно пристрастилось к бутылке, они все равно не могут игнорировать нового хозяина колокольни. Это странный, поистине фантастический хозяин. Не производя прибавочной стоимости, он тем не менее производит свое свободное время. Искусство прежнего советского школькофремена, бывшее, по большому счету, разновидностью агитации за повышение производительности труда, его больше не устраивает. Все же не стоит питать особых иллюзий и по поводу «нового» эстетического канона, провозглашаемого новым хозяином. Канон этот может называться протестным, тираноборческим, диссидентским, каким угодно, а суть его одна: исключение урочного времени персонажа из произведения искусства. Стоит сказать, что с описанием рабочих будней и у классических советских авторов дела были не ахти. Даже в столь знаковом произведении соцреализма, каким является роман «Как закалялась сталь», главный герой машет кайлом куда меньше, чем шашкой, да и машет им до того самозабвенно и зверски, будто в руках у него по-прежнему орудие убийства, а не производства. Своеобразной отдушиной, сближавшей материк соцарта с облюбованной часовщиком школькофременской колокольней, служила так называемая военная тематика и примыкавшие к ней детектив с фантастикой. Работа солдата и сыщика меньше всего походит на работу в ее расхожем понимании и уж подавно не связана ни с какой прибавочной стоимостью. Военно-шпионские будни персонажей состоят сплошь из свободного времени, заполняемого стрельбой и шарадами, а питающие такое свободное время тылы, как правило, находятся вне рамок повествования. О рабочем времени героя фантастического не приходится говорить и вовсе. Персонажи научной фантастики, открыватели всех этих perpetuum mobile, пространственных туннелей и параллельных миров, открывают прежде всего новые, сводящие к нулю участие человека способы производства прибавочной стоимости. Особняком в их списке открытий стоит машина времени — не что иное, как средство создания свободного времени без основного производства, то есть без создания прибавочной стоимости. Мир другого фантастического героя, резидента коммунистической утопии, тем и замечателен, что прибавочная стоимость здесь возникает не то сама по себе, не то за весь доутопический период ее накопилось столько, что впору говорить о самом настоящем перепроизводстве, глобальном затоваривании прибыли. Однако по мере удаления от заветов Великого Октября — как во времени, так и в идеологии — шагреневой кожей сокращалось и рабочее время конвенциональных, гражданских героев соцреализма. Громадный гаечный ключ, которым закаленная советская золушка, героиня фильма «Москва слезам не верит», что-то там подкручивает в своем станке, наследует не столько корчагинскому кайлу, сколько инструменту сходящего с ума героя Чарли Чаплина из «Новых времен». И это было не случайное тождество, а программное требование нового хозяина колокольни: неурочного времени герою нужно предоставить столько, что его, героя, должно просто воротить с души. Подкинутая Тургеневым проблема лишнего человека (подкинутая-то «реальной критике», но по-настоящему поднятая на знамена советской культурологией), эволюционировала в проблему лишнего времени. Произошло так потому, что лишнему человеку, занятому в царскую эпоху черновой подготовкой революции, по свершении Великого Октября потребовалось искать новое применение. Заниматься революцией после революции — чистой воды контрреволюция, а участвовать сколько-нибудь долго в производстве прибавочной стоимости с неизвестной адресацией оказалось не по силам даже Павлу Корчагину. На данной революционной стезе смогли закрепиться разве что оставленные в глубоком капиталистическом подполье советские разведчики. Типичный лишний человек на стройках социализма перевоплотился в героя лишнего времени. Пускай этот новый герой куда больше достоин порицания, чем подражания, он понемногу и повсеместно стал теснить со страниц книг, с широких и голубых экранов производителя народной прибавочной стоимости (назвать такого производителя классическим пролетарием не позволяет ни логика, ни факты — какой-никакой, но эрзац свободного времени под названием «культурный досуг» ему все-таки был обеспечен; герои едва ли не самой успешной советской кинокомедии «Карнавальная ночь» все экранное время только и делают, что занимаются этим самым культурным досугом друг с дружкой и занимают им других; в более позднем фильме — того же самого автора, кстати говоря, — «Забытая мелодия для флейты», герои и вовсе оказываются сотрудниками «министерства свободного времени»). Подавляющее большинство действующих лиц позднесоветского школькофремена страдали не от бесплодных поисков смысла жизни, не от утраченных иллюзий и не от недостатка средств. Вернее говоря, они страдали от того, от другого и от третьего, но в общем это были симптомы одной этиологии, «проклятые» эти вопросы имели первопричиной катастрофический переизбыток лишнего времени. Персонажи с таким диагнозом — Платонов из «Неоконченной пьесы для механического пианино», Зилов из «Отпуска в сентябре», Макаров из «Полетов во сне и наяву», Борщов из «Афони» — своей неизбывной, неразборчивой и ленной мизантропией напоминают известного анекдотического партизана, который, не зная, что война давным-давно закончена, продолжает пускать под откос поезда. Пытаясь обустроить свалившийся на них колоссальный и незаслуженный досуг, герои лишнего времени вытаптывают вокруг себя целые города. Семьи, любовницы, друзья, работа, хобби, природа, даже они сами — все им не так. В поле их зрения и в досягаемости их мысли оказываются только миражи и только по одной причине: таково желание хозяина колокольни. Хозяин, впрочем, и сам сном-духом не ведает, почему хочет этого. Наловчившись подкручивать свободное время для себя, он, с одной стороны, боится раскрыться, чтобы не загреметь с башни и не лишиться птичьих прав выдавать свое птичье время за эталонное, а с другой, не имеет никакой другой эстетической программы, помимо выдергиванья последней твердой пяди — производственной базы — из-под выпестованного им же героя лишнего времени. У этого героя и на производстве-то все было не слава богу. Обращаться с промышленным реквизитом он как не был научен, так и не научился вообще, однако ж там, в гигантских цехах, среди бесконечных колхозных полей, во время нескончаемых летучек, политинформаций и соцсоревнований, он хотя бы не имел времени для рефлексии. В декорациях производственного процесса он представлял опасность только для производственного процесса и для себя, в декорациях «свободного» времени — для всех. Идеологические миражи — которые обычный персонаж минует не глядя, как не глядя обходит он прочие неодушевленные препятствия, — герой лишнего времени расценивает именно как миражи. То есть оценивает враждебно: не обходит, а в лоб, донкихотски прет на них. И такое самоубийственное поведение вымышленного лица имело вполне реальные последствия. Идеологические миражи есть обходимые — то есть подлежащие непререкаемому обходу, непосяганию — проекции власти на социальное бытие. Видеть, интерпретировать их — уже значит бороться с ними. Согласись в свое время Михаил Суслов с Карлом Манхеймом в том, что идеология, будучи маскировкой общественной реальности от самого общества, стабилизирует его, — и предупредить катастрофические последствия неразборчивой противофантомной стратегии было бы совсем нетрудно. Увы, руководство позднесоветского школькофремена понимало заботу о чистоте своей главной колокольни чересчур буквально: вместо того, чтобы сдирать с ее римских циферблатов зарвавшегося часовщика, гоняло оттуда вполне безобидных кремлевских ворон. Наглядной картинкой столь пагубной и, если так можно сказать, самонадеянной куриной слепоты может служить случай, имевший место на съемках сериала «Семнадцать мгновений весны». Когда в коридор одной из московских тюрем, приспособленной в качестве декорации гестаповских застенков, вошли актеры в новой, с иголочки, форме офицерских чинов третьего рейха, по камерам с советскими зэками пронесся радостный слух: «Наши пришли!» Неизвестно, была то съемка знаменитого прохода Штирлица по коридору имперской службы безопасности или съемка другого эпизода. В конце концов, не имеет значения, кого именно из переодетых актеров зэки приняли за своего освободителя. Символично то, что эти люди, чьим естественным и почти непререкаемым принципом жизни является отказ от участия в производстве прибавочной стоимости, почувствовали родственные черты в герое шпионского сериала. Ладно бы только прибавочная стоимость — все эти мерседесы, коньяки, особняки с гувернантками — приплывала к Штирлицу задаром, в порядке тылового снабжения, так ведь и свободное время достается ему почти что как резиденту коммунистической сказки: по потребностям, то есть в количестве, ограниченном лишь его безграничной фантазией. «Не думай о секундах свысока…» — не просто слова из песни к фильму. Это цитата экзистенциальной программы нового героя советского школькофремена — героя свободного времени. Правда, требующая значимого уточнения. «Не думай о моих секундах свысока», — имеет в виду Штирлиц, когда просит у легкомысленной гувернантки назвать точное текущее значение солнечного времени. Мистическая сумма сего памятного подкручивания стрелок известна: 1973 (дата премьеры сериала по солнечному календарю) + 17 (количество не менее солнечных апрельских мгновений из песенки Марики Рокк, давшей название книге и фильму) = 1990. Единственный из членов ЦК, на время как будто избавившийся от провалов в зрении, Михаил Суслов пытался запретить сериал, заявляя (и совершенно справедливо), что военный и трудовой подвиг советского народа в нем не раскрыт. То был глас вопиющего в пустыне. Штирлицу, как впоследствии Горбачеву, протежировал сам шеф КГБ Юрий Андропов. Герой свободного времени — ряженный офицером вермахта, чертом, да кем бы то ни было — пришелся ко двору и обычным советским уголовникам, и советским партийным функционерам высшего звена. Секрет баснословного обаяния Штирлица прост: русский штандартенфюрер воплощает собой не очередную самоубийственную фантазию часовщика, а есть глубоко проработанный и законспирированный образ его самого. Ни до, ни после никто из персонажей советского школькофремена не смог обустроиться на башне с таким комфортом, как это удалось Максиму Максимовичу. Одна беда: разукрасить свастиками колокольню — еще не значит задвинуть ее в тыл к врагу. Значит это, скорей всего, обратное: подтянуть вражьи тылы к колокольне. Коммунистическое будущее, заложенное работавшей на износ советской промышленностью, открылось в начале 90-х не пейзажами бесклассового рая, а портретами новых русских, тех самых — повзрослевших таки — пионеров из «Сказки о потерянном времени» (без свастики, впрочем, тоже не обошлось). Только в ельцинскую вольницу сказочный алгоритм скручивания стрелок был применен к экономике как таковой. Все ж таки эти бывшие прогульщики (пробужденные к новой жизни героем лишнего времени и сформированные героем времени свободного) есть олицетворения лишь одного аспекта светлого коммунистического «далёка» — индустриального. Еще аукающееся рейдерскими набегами, их будущее было не столько коммунистическое, сколько заимствованное, будущее на час. Сделаться часовщиками, хозяевами своего личного бытия, они не могли в принципе, мощенную же их собственными головами, обрывистую для абсолютного их большинства (t1 = t2 / $) дорогу в магнаты одолели считанные единицы. В общем говоря, советский часовщик обвел вокруг пальца всех поголовно — своих адептов, своих врагов и себя самого. Чтобы отлепиться от колокольни, ему не потребовались ни просьбы, ни угрозы — потребовалось всего-навсего увидеть свое зеркальное отражение. То есть прием, который так эффективно использовался им против ненавистного идеологического режима, не менее успешно сработал и против него самого. Двойственность его общественной миссии оказалась задана, как ни странно, антиномичностью его эстетической позиции. Отношение его к герою лишнего времени было отношением взбесившегося кишечного паразита к кишечнику — при умеренной токсичности первого и достаточной резистентности второго союз их мог продлиться дольше и уж навряд ли бы привел к детонации той субстанции, чьи следы до сих пор видны как на пустующей колокольне постсоветского школькофремена, так и на всем постсоветском пространстве. Эта сдетонировавшая субстанция — свободное время. Материя, которой не хватало ни российской, ни советской империям, смысл, который ни царская, ни плановая экономики так и не смогли толком прозреть. Впрочем, согласно астрофизику Козыреву, все идет путём: деструктивные процессы и есть источники времени. В окрестностях катастроф необходимо зажигаются новые звезды. Часовщику это известно, как никому другому, и если бы не его слабость к башенным хронометрам, то волноваться вообще было бы не о чем.
[1] фундаментальную науку в лице Петра Капицы со товарищи эта гипотеза тогда взбеленила опосредованно — идеи «Причинной механики» в 1959-м были обсуждаемы не столько благодаря микроскопическому пулковскому тиражу, сколько из-за восхищенной реплики Мариэтты Шагинян в «Литературной Газете».
[2] этимология самого «человека», якобы указывающая как на объект, так и на длительность, неочевидна, по Фасмеру «человек» — это, скорее, «сильный племенем».